Здесь автобиография Бориса Алексеевича Смирнова - Русецкого-замечательного человека и художника.
Привожу ее отрывок.
В архиве, который можно скачать с файлообменника
1.Картины Б.А.
2.Автобиография
3.Несколько картин ученика Бориса Алексеевича Александра Шеко.
Борис Смирнов-Русецкий.
Творческий путь (1905-1993)
I
Я родился в Санкт-Петербурге, в казармах Павловского полка, накануне Кровавого воскресенья - в январе 1905 года. Мать рассказывала, что к ней не сразу допустили вызванного штатского врача. В этом полку служил мой отец - офицер в звании капитана. Происходил он из многодетной семьи чиновника Министерства иностранных дел. Окна нашей казенной квартиры смотрели на Миллионную улицу (нынешняя ул. Халтурина), по ней и по Невскому гулял я с няней, потому первые мои впечатления - атланты Эрмитажа и стеклянный земной шар на здании Зингера. Отец по духу не был человеком военным, хоть в молодости выбрал военную службу добровольно, считая, вероятно, что на этом поприще окажется полезным и нужным России. После революционных событий 1905-1907 годов офицерство многое потеряло в глазах общественного мнения; офицеры, близкие к интеллигенции, чувствовали себя неловко в военной форме, и эти настроения были главной причиной, почему отец решил с нею расстаться. Получив отставку в 1907 году, он поступил на службу в склад Красного Креста. Мы переселились за Московскую заставу. Здесь, вдали от центра, жизнь была несколько иной, например, заметнее смена времен года. Меня привлекал Обводный канал: весной кое-где появлялись цветы мать-и-мачехи, летали бабочки.
Переезд на дачу в начале мая - важнейшее из радостных событий года. Дача снималась в Вайваре, за двести верст от Петербурга по Балтийской дороге. Там были старые эстонские хутора. У одного и того же хозяина мы жили много лет подряд. Когда приезжали на станцию, все садились в экипаж, а мы с отцом шагали пешком напрямик через поле. Пели жаворонки. Отец декламировал латинский стих: "Птицы, взмывая вверх и падая вниз, возносят хвалу Богу". Мелькали сперва полоской, а потом открывались все ближе и ближе морские просторы. Это были самые прекрасные, восторженные мгновения.
В восемь-десять лет я много бродил один. Охотился за бабочками, особенно нравились мне сумеречные ленточницы и большие бражники. На закате золотились стволы сосен. Над болотцем туман. С высоты глинта распахивалась широкая панорама моря, в волны которого медленно опускалось солнце. Не помню, рисовал ли я в первые годы детства. Во всяком случае, серьезным увлечением рисование тогда не было. Но склонность к созерцанию, чувство гармонии и ясности в отношении к природе пробудились еще в ту далекую пору и никогда меня не покидали.
Отец, более реалист, тяготел к сельскому хозяйству, даже в условиях города держал по временам кур, которые летом перевозились на дачу. В матери, напротив, преобладало поэтическое начало. Она была выпускницей Екатерининского института, любила и знала музыку. Ради детей она закончила курсы рисования и лепки, однако ее собственные способности к рисованию остались непроявленными. Мать умела руководить детьми, сочетая твердость с любовью. Отец же, занимаясь преимущественно делами внешними, был как бы "президентом", принимал и утверждал решения, подготовленные матерью. Противоречий между ними не возникало, во всяком случае - никогда на виду у детей, имевших свою комнату и знавших жизнь взрослых членов семьи в той разумной мере, в какой это допускалось родителями.
Я рос довольно замкнутым мальчиком. С сестрой, на два с половиной года младше, ладил, но близки мы не стали. Друзей долго не было, возможно, и потому, что я не посещал гимназию, а в течение трех лет занимался с учителями дома и сдавал экзамены экстерном. Затем меня отдали в Тенишевское реальное училище. В это привилегированное учебное заведение принимались дети из весьма зажиточных семей. Дух здесь царил довольно демократический, мы чувствовали дружелюбие со стороны педагогов, директор считал возможным поздороваться с учеником за руку. Такая относительная свобода не мешала дисциплине, которая от этого лишь становилась естественной, тем более что учителя были прекрасные и их уважали. Любимым предметом стала география, а любимым литературным героем - Паганель. Я знал его и по фильму "Дети капитана Гранта", шедшему в те годы в кинематографе. В девять-десять лет сильное впечатление произвел на меня еще один фильм: "Камо грядеши" по Г. Сенкевичу. Отдельные эпизоды - пожар Рима, мучения христиан - я помню до сих пор. У матери был принцип - не перегружать детей впечатлениями. Так, до четырнадцати лет я ни разу не побывал в театре. В музеи же нас водили. В Русском музее я внимательно рассматривал портреты Екатерины II, Павла I, смолянок. Но основное впечатление производила сама музейность - красота залов и торжественность "храма искусства".
Семья наша не отличалась особой религиозностью. Отношение к церкви было примерно таким, как в большинстве семей столичной интеллигенции. По традиции мы посещали полковую церковь и после того, как отец вышел в отставку. Среди наиболее ярких событий детства осталась в памяти пасхальная ночь, когда мне в первый раз разрешили побыть с родителями на Заутрени. В распоряжении отца был казенный автомобиль (случалось, что на нем меня подвозили в училище).
В предпасхальный вечер мы сели в автомобиль и отправились в свою церковь через весь город. Горели факелы по углам Исаакиевского собора и наверху Ростральных колонн. В церкви справа и слева шеренгами стояли солдаты, в центре располагались офицеры в парадных мундирах, сияли белые платья дам. Когда начался крестный ход, вести одну из дам доверили мне. Потом разговлялись за сверкающим праздничным столом, где расселось более ста человек.
Поступив в училище, я не приобрел себе друзей среди сверстников. Дружеские отношения лет с десяти сложились у меня с детьми из семей, знакомых моим родителям. На лето по соседству с нами снимали дачу Новгородцевы - семья профессора из Москвы, у которого были сын, мой тезка, на год старше меня, и дочь. Подружился я и с сестрами Жемчужниковыми - дочерьми врача, родственницами небезызвестных поэтов, братьев Жемчужниковых. После 1917 года Новгородцевы эмигрировали, а с Жемчужниковыми я долго поддерживал дружескую связь, переписывался, старшая из сестер мне нравилась.
Среди нашей родни были незаурядные люди, имевшие непосредственное отношение к искусству. Сестра отца, моя тетя Евгения Алексеевна Смирнова, художник, была замужем за Александром Павловичем Ивановым, много писавшим о живописи. Оба они принадлежали к кругу "Мира искусства". Брат Александра Павловича - Евгений - находился в тесной дружбе с А. Блоком и его матерью, известны письма поэта к Е. П. Иванову. Дядя Владимир Алексеевич, брат моего отца, был большим любителем и знатоком музыки, и мать нередко ездила в концерты вместе с ним. Влияние этих родственных связей, безусловно, сказалось на моем духовном развитии.
Безмятежность, гармоничность, присущие детству, уступают место волнениям и переживаниям с естественной, внутренней неизбежностью. В моем развитии этот период совпал с такими огромными внешними переменами, какие несла с собой революция 1917 года. Еще до октябрьских событий, в августе, главный склад Красного Креста, где работал отец, перевели в Москву. Наша семья перебралась сюда же, причем домашние вещи догоняли нас около четырех месяцев, и все это время мы жили в пустой шестикомнатной квартире, где было очень хорошо устраивать шумную беготню. Разумеется, радуясь новизне, я не понимал тогда, что в эти дни подводится резкая черта подо всем составляющим прежнюю жизнь моей семьи, да и всей России.
События развивались быстро. От той поры осталось впечатление: темнота, из которой несутся звуки стрельбы. Дом наш стоял в районе нынешних новых домов. Вероятно, стрельба велась от Алексеевского военного училища. Неподалеку была Анненгофская роща, а окна нашей квартиры смотрели на обширное, протяженностью в три километра, поле. Ночью оно погружалось во мрак и мерцало - далекие огни Лефортова. И вот из этой пропасти раздались выстрелы винтовок, начало бить орудие, шальные пули полетели в сторону нашего дома.
Взрослые о происходящем говорили многое, в чем разобраться мне было не по силам. Но и я почувствовал новые веяния: в Петерпаульшуле, немецкой гимназии, куда определил меня отец, впервые было введено совместное обучение мальчиков и девочек. Учеба давалась мне легко в силу способностей и стараний, и вскоре я стал первым учеником - здесь существовал "институт первых", тогда как в Тенишевском отсутствовал. До поступления в эту гимназию я знал немецкий, но не блестяще, здесь же я довольно хорошо овладел им благодаря немецкой среде: в классе училось много московских немцев.
Как-то раз - мне было уже к четырнадцати годам - школьные товарищи устроили розыгрыш, обернувшийся для меня незабываемым событием. Со мною договорились идти в Оперный театр С. И. Зимина на "Бориса Годунова". Я пришел к назначенному времени встречи, но у театра никого не оказалось. Догадавшись что надо мной подшутили, я решил, что домой не поверну, и добыл билет на спектакль.
Трудно сейчас передать словами ошеломляющий эффект, который опера произвела на меня. В те годы не было переизбытка зрительных и слуховых впечатлений, привнесенных позднее развитием телевидения, радио и кино, поэтому переживания от сценических искусств ощущались значительно острее, чем теперь. Я глубоко воспринял художественный смысл оперы, был поражен воздействием на меня и музыкального драматизма, и декораций. В течение нескольких часов я переживал историю как живую реальность.
К сожалению, такого рода впечатление долгое время оставалось единственным: из Москвы мы выехали в пригород, что отделило нас от городской культурной жизни. Произошло это в феврале 1919 года, когда отец стал работать начальником снабжения Высшей стрелковой школы, располагавшейся в Кускове. С прежней должности он ушел после того, как убедился в невозможности уберечь от грабежей и расхищения вверенное ему имущество складов Красного Креста.
С переезда в Кусково начался новый период моей юной жизни. Мы жили на даче среди старой усадебной природы бывшего поместья Шереметевых рядом с деревней Владычино; на огромном участке было три пруда, поблизости - роща, чуть дальше - лес. Здесь, где прекрасный пейзаж окружал меня всюду, я впервые почувствовал настоящую тягу к рисованию. Любопытно, что это стремление проявилось в том отроческом возрасте, когда детская любовь к занятиям рисунком у подростков нередко исчезает.
В первые годы после революции замечалось необычное стремление к культуре, и для просвещения делалось многое. Стрелковая школа, где начал работать отец, не была исключением. Сюда приезжали артисты, музыканты из Москвы, имелись при школе театральная студия и рисовальный кружок, который я стал посещать. Возглавлял его Алексей Манков, окончивший школу живописи и ваяния, но довольно средний по уровню художник, прошедший незамеченным. Симпатии и антипатии высказывались свободно и страстно, никто, разумеется, этим не руководил. В такой атмосфере и началось мое довольно стихийное приобщение к искусству. В тринадцать-четырнадцать лет я часто бывал в московских художественных галереях, начал много читать о живописи и художниках. Одним из первых любимых мастеров стал И. Левитан, навсегда взволновавший искренностью, непосредственностью восприятия природы - тем, чего обычно недоставало его последователям в живописи. Другой симпатией был М. Врубель, в котором меня увлекали, смешиваясь с детской тягой к сказочному, фантастичность и загадочность его образов. О Врубеле я знал и раньше, так как мой дядя А. Иванов стал автором одной из первых книг о художнике. В библиотеке стрелковой школы, где было немало хороших книг по искусству, мне попалась небольшая книжка С. Эрнста о Рерихе, изданная Обществом св. Евгении. По монографии Лемана узнал я о М. Чюрленисе и его неповторимой живописи. С той юношеской поры Рерих и Чюрленис оставались неизменными спутниками моей жизни.
Как сын родителей из привилегированного класса "бывших" я оказался в сложном положении. С одной стороны, семья чувствовала, как изменились социальные и материальные стороны нашего быта. С другой - открылось много нового, казалось, что впереди ждут благотворные перемены - так, по крайней мере, ощущал веяния времени я, почти еще мальчик.
В связи с убийством германского посла Мирбаха в стрелковой школе произвели крупные аресты. В числе арестованных офицеров был и отец. Их поместили на Большой Лубянке. Окна камеры отца выходили на улицу. Мы приезжали туда, отец подходил к окну, мы махали друг другу, он улыбался... Патриархальные времена! Пробыл он на Лубянке три месяца. Как-то в канун Рождества мы - дети и мать - сидели вечером при керосиновой лампе вокруг стола. Передо мной лежала монография Эрнста о Рерихе, я изучал, как художник изображает небо, и что-то перерисовывал. Дверь открылась. Произошла сцена, подобная изображенной в картине И. Репина "Не ждали", которая для меня навсегда связалась с реальным эпизодом нашей семьи: на пороге стоял отец - обросший, обтрепанный... Выпустили тогда почти всех из ста двадцати арестованных. За все время заключения отца допрашивали только два раза. Вернувшись, он продолжал работать, как прежде. Там же, в стрелковой школе, работала телефонисткой и мать. Мне она часто говорила: "Ты опоздал родиться..."
В пятнадцать-шестнадцать лет я уже стремился осмыслить мир. Я видел, что жизнь трудна, знал, что существует несправедливость, понимал, что как сыну офицера мне не будет легкого, простого пути. Я был застенчив, остро чувствовал свое одиночество, многое носил в себе. Чтением моим никто не руководил, потому оно было разнообразно, но я не умел обобщать, систематизировать прочитанное. Дома начал говорить, что хочу быть художником - это привело к разладу с родителями: они протестовали против такого стремления, считали его несерьезным, потому что художественная карьера не в моем характере. Собственного мировоззрения у меня, конечно, еще не выработалось, но я думаю, что именно тогда оно начинало складываться, и некоторым из окружающих я в какой-то мере обязан пробуждением его.
В подмосковном Ново-Гирееве жили обрусевшие немцы и иностранцы - представители заграничных фирм: дача Фосс, дача Прейс и другие, русские фамилии встречались редко. Иностранцы постепенно все уехали, остались русские и русифицированные, в основном купечество - от лавочного стиля до самого высокого промышленного уровня. Отдаленное от культурных центров Москвы, Ново-Гиреево вело в каком-то смысле провинциальное существование. И наиболее интересным местом, кроме сада Гай, где был летний театр и устраивались концерты и спектакли, для меня оставалась стрелковая школа со своими кружками и студиями, библиотекой. Школа могла распоряжаться пайками, что влекло сюда московских артистов и музыкантов. Серия концертов русской и западной музыки открыла мне целый мир. Глубоко задели романтики - Шуберт, Лист, Шопен, Берлиоз. Потрясающее впечатление произвел Вагнер - увертюры к "Лоэнгрину" и "Тангейзеру". Бетховена воспринял я более спокойно. Из русских композиторов мне стали близки Мусоргский ("Рассвет на Москва-реке") и Римский-Корсаков ("Садко") в силу, вероятно, изобразительных сторон их музыки. Нравился Чайковский, Скрябина еще не вполне способен был почувствовать.
В театре сада Гай играли артисты Малого, МХАТа, театра Корша. Одно из сильнейших впечатлений - игра П. Орленева в "Привидениях" Г. Ибсена. Во время спектакля я не понимал, как люди могут аплодировать и вообще чувствовать себя вне происходящего перед их глазами, продолжать жить обыденной жизнью. Это время, 1921 год и особенно следующий, 1922-й, были решающими рубежами, когда многое во мне расцвело, приобрело осязаемость. Всю жизнь у меня чередовались периоды приятия жизни - и отрицания ее, внешнее и внутреннее. Периоды борьбы, сомнений, противоречий сменялись ясностью и просветлением. Отчасти это было связано с обстоятельствами. Я пережил рано чувство несправедливости, узнав, что буду подвергнут дискриминации как сын офицера. Когда отец был под арестом, я ловил косые взгляды, но понимал, что отец невиновен. Я не ожесточался на недоброжелателей, а просто нес свой крест. Позже оказалось, что я лишен права поступать в высшее учебное заведение. И в то же время жизнь являла мне много радостных переживаний, среди которых природа и искусство были важнейшими.
II
В 1921 году я окончил среднюю школу и поступил на службу. Ездить надо было в Москву на поезде, в теплушке. Устроился я в Российское телеграфное агентство, размещавшееся в известном доме страхового общества "Россия". Обязанности заключались в осмотре телефонных аппаратов. Я ходил по длинным коридорам, в которые из комнат доносились то звуки рояля или скрипки, то детский плач, то запахи еды и стирки, входил в помещения, посреди которых стояли буржуйки, снимал телефонную трубку и набирал номер. Таким образом выяснялось, исправлен ли телефон.
Тогда я, может быть, впервые ощутил пленительность Москвы, пейзаж которой - узкие улочки и бульвары, великолепные храмы и маленькие особнячки - как бы соткан из противоречий, складывающихся в необыкновенную гармоничность. Мне показалось очень созвучно описание Москвы у В. Кандинского в "Автобиографии", которую я читал тогда, взяв эту книжку в библиотеке РОСТА. Я возмечтал увидеться с Кандинским, но позже узнал, что в 1922 году он уехал за границу.
В самом конце 1921 года я заболел, о чем сообщил письмом на работу, но моего письма не получили, и я оказался уволенным. Устроился переписчиком при той же стрелковой школе. В мае через школу мне удалось получить как военнослужащему литеру на бесплатный проезд по железной дороге, и я решил побывать в Петрограде.
Вагон пришлось брать с бою, давка была такая, что один курсант-попутчик при встрече уже через тридцать лет вспоминал об этой поездке. Я был счастлив, когда удалось в забитом проходе устроиться на свой чемодан. Ехали мы ночь, день и вторую ночь. Рано утром я вышел на Невский. Город появился передо мной из тумана: помню, как единой темной массой возник сбоку памятник Екатерине, простор Невы открылся неожиданно. Через пять лет я будто впервые встречался с городом своего детства.
Тетя Евгения Алексеевна и ее муж А. П. Иванов жили в Зоологическом переулке за Биржевым мостом. Дядя работал в Русском музее. В свое время он окончил математический факультет и служил в банке, но внутренне жил совсем другим - увлечение искусством, работа над статьями и книгами о художественном творчестве всегда были для него главным, и вот после революции Александр Павлович смог полностью отдаться своим склонностям, став заведующим отделом современной живописи Русского музея. Там я провел вместе с дядей много времени. Встречи с дядей в музее оставили большой след, в частности, длительные беседы о Рерихе, ученицей которого была Евгения Алексеевна.
Тогда сложилась оставшаяся неизменной привязанность к Рериху, Кандинскому и Чюрленису, с многочисленными работами которых познакомил меня Александр Павлович. Имя Кандинского рядом с этими двумя безусловно близкими друг другу художниками не должно казаться странным. Он исповедовал музыкальность в живописи, говорил о пении цвета; для него, как для Чюрлениса и Рериха, духовное начало лежало в основе изображения. Он, кстати, одним из первых оценил Чюрлениса; благодаря Кандинскому работы Чюрлениса экспонировались за границей.
Мои первые серьезные работы посвящены были Петрограду - городу, тогда же связавшемуся в сознании с Блоком, Гоголем, Пушкиным, Достоевским. После первых пасмурных дней наступило ликование весны, и в свои семнадцать лет я попытался выразить в рисунках созвучное мне настроение мира.
Вернулся я из Петрограда полон впечатлений. Кого-то осенило, что я могу поступить в Московский инженерно-экономический институт, поскольку стрелковая школа была шефом этого вуза. Учиться я хотел, и осенью 1922 года, сдав экзамены, поступил на вечернее отделение, где был весьма обширный круг молодежи, интересовавшейся искусством. Как ни странно, учеба в инженерно-экономическом институте духовно дала мне больше, чем в дальнейшем художественный вуз. Там я познакомился с Зоей Моролевой, потом и с ее сестрой Натальей. О семье Моролевых сейчас известно всем, кто знаком с биографией С. Прокофьева: отец Зои и Наташи, В. Моролев, любитель-музыкант, был старшим другом композитора с его отроческой поры. Для меня дом Моролевых являл оазис музыкальной жизни. Именно тогда, осенью 1922 года, первые опыты музыкального появились в моей живописи: я попытался передать переход природы от увядания к зимней прозрачности. Я не рисовал с натуры, а по впечатлениям делал маленькие карандашные наброски, картина же писалась после.
В моей жизни было, пожалуй, два важных момента, когда открылось то, что должно было открыться: 1922 год и 1926-й, причем 1922-й был прелюдией, подготовкой к тому, что раскрылось в 1926-м. Мое тогдашнее состояние можно передать строками рериховского стихотворения "Завтра":
Я знал столько полезных вещей
И теперь все их забыл.
Как обокраденный путник,
Как бедняк, потерявший имущество,
Я вспоминаю тщетно о богатстве,
Которым владел я давно. (1)
Смысл этих строк трактуется как намек на перевоплощение. Период 1922 года я бы назвал неким воспоминанием, восстановлением прошлого...
Теги: биография, картины, скачать бесплатно, Смирнов-Русецкий